Он спросил неуверенно:
— Так ты думаешь, это мне очень вредно?
Пьеру стало стыдно, и он упрекнул себя, что из-за своего плохого настроения заставляет страдать других.
— Ну, так и быть, один раз можно; только не злоупотребляй вином и не привыкай к нему.
Ролан отец поднял бокал, но все еще не решался поднести его к губам. Он грустно смотрел на него, с желанием и страхом; потом понюхал вино, пригубил и стал пить маленькими глотками, чтобы продлить наслаждение; в душе его боролись и боязнь, и слабость, и вожделение, и, наконец, раскаяние, едва он допил последнюю каплю.
Пьер встретился вдруг глазами с г-жою Роземильи; ее ясный, проницательный и жесткий взгляд был устремлен на него. Пьер почувствовал, отгадал, понял мысль, оживлявшую этот взгляд, гневную мысль женщины, прямой, доброй и бесхитростной; взгляд ее говорил: «Ты завидуешь. Не стыдно тебе?»
Он опустил голову и снова принялся за еду.
Но ел он без охоты, и все казалось ему невкусным. Его томило желание уйти, покинуть этих людей, не слышать больше их разговоров, шуток и смеха.
Тем временем винные пары опять начали туманить мысли Ролана-отца. Он уже позабыл советы своего сына и искоса бросал нежные взгляды на только что начатую бутылку шампанского, стоявшую рядом с его прибором. Не решаясь притронуться к ней из боязни нового выговора, он старался придумать какую-нибудь уловку, хитрый прием, с помощью которого мог бы завладеть ею, не вызвав замечаний Пьера. Он остановился на самом простом способе: небрежно взяв в руки бутылку и держа ее за донышко, он потянулся через стол, наполнил сначала пустой бокал доктора, затем налил по кругу всем остальным, а дойдя до своего бокала, заговорил как можно громче и под шумок налил немного и себе; можно было поклясться, что он сделал это по рассеянности. Впрочем, никто и не обратил на это внимания.
Пьер, сам того не замечая, много пил. Злой и раздраженный, он то и дело машинально подносил ко рту узкий хрустальный бокал, где в живой прозрачной влаге взбегали пузырьки, и пил медленно, чтобы почувствовать на языке легкий и сладостный укол испаряющегося газа.
Приятная теплота понемногу растекалась по всем жилам. Исходя из желудка, где, казалось, был ее очаг, она достигла груди, охватила руки и ноги и разлилась по телу легкой, благотворной волной, радостью, согревающей душу. Ему стало легче, досада и недовольство улеглись; его решение переговорить сегодня же вечером с братом несколько поколебалось, — не потому, чтобы он хоть на миг подумал отказаться от этого, но ему хотелось продлить подольше охватившую его приятную истому.
Босир встал и поднял бокал для тоста. Поклонившись всем по очереди, он начал:
— Прекрасные дамы и милостивые государи, мы собрались сегодня, чтобы отпраздновать счастливое событие, выпавшее на долю одного из наших друзей. В старину говорили, что фортуна слепа; я же думаю, что она просто близорука или коварна. Но вот теперь она купила себе отличный морской бинокль, и это позволило ей различить в Гаврском порту сына нашего достойного приятеля Ролана, капитана «Жемчужины».
Все закричали «браво», все захлопали оратору, и старик Ролан поднялся для ответного тоста.
Откашлявшись, потому что у него заложило горло и язык ворочался с трудом, он произнес, запинаясь:
— Благодарю вас, капитан, благодарю за себя и за сына. Я никогда не забуду вашего дружеского участия к нам. Пью за исполнение ваших желаний.
Глаза его увлажнились, в носу защипало, и он сел, не находя больше, что сказать.
Жан, засмеявшись, тоже взял слово.
— Это я, — произнес он, — должен благодарить преданных друзей, прекрасных друзей (он взглянул на г-жу Роземильи), которые сегодня столь трогательно проявляют свое расположение. Но не словами могу я выразить им свою признательность Я буду доказывать ее постоянно, и завтра, и каждое мгновение моей жизни, ибо наша дружба непреходяща.
Мать взволнованно прошептала:
— Очень хорошо, Жан.
Босир возгласил, обращаясь к г-же Роземильи.
— А теперь, сударыня, скажите и вы что-нибудь от имени прекрасного пола.
Она подняла бокал и нежным голоском, с легким оттенком печали, произнесла:
— Я пью за благословенную память господина Марешаля.
Наступило подобающее случаю сосредоточенное молчание, как после молитвы, и Босир, скорый на комплименты, заметил:
— Только женщины способны на такую чуткость.
Затем, повернувшись к Ролану-отцу, он спросил:
— Кто же он был такой, этот Марешаль? Вы, стало быть, очень дружили с ним?
Старик, разомлевший от вина, заплакал; язык у него заплетался:
— Как брат родной… понимаете… такого больше не сыщешь… мы были неразлучны… каждый вечер он обедал у нас… возил нас в театр… и все такое… и вообще… Это был друг, истинный друг… истинный… правда, Луиза?
Его жена ответила просто:
— Да, это был верный друг.
Пьер поглядел на отца, на мать, но тут заговорили о другом, и он снова принялся за вино.
Как закончился вечер, он уже не помнил. Пили кофе, потягивали ликеры, смеялись и шутили без конца. Около полуночи он лег в постель с затуманенным сознанием и тяжелой головой и спал как убитый до девяти часов утра.
IV
Сон после шампанского и шартреза, очевидно, успокоил и умиротворил его, потому что проснулся он в самом благодушном настроении. Одеваясь, он разбирал, взвешивал и подытоживал чувства, волновавшие его накануне, стараясь возможно более четко и полно установить их подлинные, сокровенные причины, и внутренние и внешние.
Конечно, у служанки пивной могла явиться гадкая мысль, мысль истой проститутки, когда она узнала, что только один из сыновей Ролана получил наследство от постороннего человека; но разве эти твари не склонны всегда без всякого повода подозревать всех честных женщин? Разве они не оскорбляют, не поносят, не обливают грязью на каждом шагу именно тех женщин, которых считают безупречными? Стоит в их присутствии назвать какую-нибудь женщину неприступной, как они приходят в ярость, словно им нанесли личное оскорбление. «Как же, — кричат они, — знаем мы твоих замужних женщин! Нечего сказать, хороши! У них побольше любовников, чем у нас, только они это скрывают, лицемерки! Да, да, нечего сказать, хороши?»
При других обстоятельствах он, наверное, не понял бы, даже счел бы немыслимым подобный намек на свою мать, такую добрую, такую благородную. Но теперь в нем все сильнее и сильнее бродила зависть к брату. Смятенный ум, даже помимо его воли, словно подстерегал все то, что могло повредить Жану; вдруг он сам приписал той девушке гнусные намеки, а ей ничего и в голову не приходило?
Быть может, его воображение, которое не подчинялось ему, беспрестанно ускользало из-под его воли и, необузданное, дерзкое, коварное, устремлялось в свободный, бескрайный океан мыслей и порой приносило оттуда мысли позорные, постыдные и прятало в тайниках его души, в ее самых сокровенных глубинах, как прячут краденое, — быть может, только его воображение и создало, выдумало это страшное подозрение. В его сердце, в его собственном сердце, несомненно, были от него тайны; быть может, это раненое сердце нашло в гнусном подозрении способ лишить брата того наследства, которому он завидовал? Теперь он подозревал самого себя и проверял свои потаеннейшие думы, как проверяют свою совесть благочестивые люди.
Госпожа Роземильи, при всей ограниченности ума, бесспорно, обладала женским тактом, чутьем и проницательностью. И все же эта мысль, видимо, не приходила ей в голову, если она так искренне и просто выпила за благословенную память покойного Марешаля. Ведь не поступила бы она так, явись у нее хоть малейшее подозрение. Теперь он уже не сомневался, что невольная обида, вызванная доставшимся брату богатством, и, конечно, благоговейная любовь к матери возбудили в нем сомнения — сомнения, достойные похвалы, но беспочвенные.
Придя к такому выводу, он почувствовал удовлетворение, словно сделал доброе дело, и решил быть приветливым со всеми, начиная с отца, хотя тот беспрестанно раздражал его своими причудами, нелепыми изречениями, пошлыми взглядами и слишком явной глупостью.