И он ушел; ему хотелось побыть наедине со своими мыслями. Пьер заявил, что тоже уходит, и через несколько минут последовал за братом.

Когда супруги остались одни, старик Ролан схватил жену в объятия, расцеловал в обе щеки и сказал, как бы отводя упрек, который она часто ему делала:

— Видишь, дорогая, богатство свалилось нам с неба. Вот и незачем мне было торчать дольше в Париже, надрывая здоровье ради детей, вместо того чтобы перебраться сюда.

Госпожа Ролан нахмурилась.

— Богатство свалилось с неба для Жана, — сказала она, — а Пьер?

— Пьер? Но он врач, он без куска хлеба не будет… да и брат, конечно, поможет ему.

— Нет, Пьер не примет помощи. Наследство досталось Жану, одному Жану. Пьер оказался жестоко обделенным.

Старик, видимо, смутился:

— Так мы откажем ему побольше.

— Нет. Это тоже будет несправедливо.

Тогда он рассердился:

— А ну тебя совсем! Я-то тут при чем? Вечно ты выкопаешь какую-нибудь неприятность. Непременно надо испортить мне настроение. Пойду-ка лучше спать. Покойной ночи. Что ни говори, это удача, чертовская удача!

И он вышел, радостный и счастливый, так и не обмолвясь ни словом сожаления о покойном друге, который перед смертью столь щедро одарил его семью.

А г-жа Ролан снова погрузилась в раздумье, пристально глядя в коптящее пламя догорающей лампы.

II

Выйдя из дому, Пьер направился в сторону Парижской улицы, главной улицы Гавра, людной, шумной, ярко освещенной. Свежий морской ветер ласкал ему лицо, и он шел медленно, с тросточкой под мышкой, заложив руки за спину.

Ему было не по себе, он чувствовал какую-то тяжесть, недовольство, словно получил неприятное известие. Он не мог бы сказать, что именно его огорчает, отчего так тоскливо на душе и такая расслабленность во всем теле. Он испытывал боль, но что болело, он и сам не знал… Где-то в нем таилась болезненная точка, едва ощутимая ссадина, место которой трудно определить, но которая все же не дает покоя, утомляет, мучает, — какое-то неизведанное страдание, крупица горя.

Когда он дошел до площади Театра и увидел ярко освещенные окна кафе Тортони, ему захотелось зайти туда, и он медленно направился к входу. Но в последнюю минуту он подумал, что встретит там приятелей, знакомых, что с ними придется разговаривать, и его внезапно охватило отвращение к мимолетной дружбе, которая завязывается за чашкой кофе и за стаканом вина. Он повернул обратно и снова пошел по главной улице, ведущей к порту.

Он спрашивал себя: «Куда же мне пойти?» — мысленно ища место, которое бы его привлекло и отвечало бы его душевному состоянию. Но ничего не мог придумать, потому что, хотя он и тяготился одиночеством, ему все же не хотелось ни с кем встречаться.

Дойдя до набережной, он с минуту постоял в нерешительности, потом свернул к молу: он избрал одиночество.

Наткнувшись на скамью, стоявшую у волнореза, он сел на нее, чувствуя себя уже утомленным, потеряв вкус к едва начавшейся прогулке.

Он спросил себя: «Что со мной сегодня?» — и стал рыться в своей памяти, доискиваясь, не было ли какой неприятности, как врач расспрашивает больного, стараясь найти причину недуга.

У него был легко возбудимый и в то же время трезвый ум; он быстро увлекался, но потом начинал рассуждать, одобряя или осуждая свои порывы; однако в конечном счете побеждало преобладающее свойство его натуры, и человек чувств в нем всегда брал верх над человеком рассудка.

Итак, он старался понять, откуда взялось это раздражение, эта потребность бродить без цели, смутное желание встретить кого-нибудь для того лишь, чтобы затеять спор, и в то же время отвращение ко всем людям, которых он мог бы встретить, и ко всему, что они могли бы ему сказать.

И он задал себе вопрос: «Уж не наследство ли Жана?»

Да, может быть, и так.

Когда нотариус объявил эту новость, Пьер почувствовал, как у него забилось сердце. Ведь человек не всегда властен над собою, нередко им овладевают страсти внезапные и неодолимые, и он тщетно борется с ними.

Он глубоко задумался над физиологическим воздействием, которое может оказывать любое событие на наше подсознание, вызывая поток мыслей и ощущений мучительных или отрадных; зачастую они противоречат тем, к которым стремится и которые признает здравыми и справедливыми наше мыслящее «я», поднявшееся на более высокую ступень благодаря развившемуся уму.

Он старался представить себе душевное состояние сына, получившего большое наследство: теперь он может насладиться множеством долгожданных радостей, недоступных ранее из-за отцовской скупости; но все же он любил отца и горько оплакивал его.

Пьер встал и зашагал к концу мола. На душе у него стало легче, он радовался, что понял, разгадал самого себя, что разоблачил второе существо, таящееся в нем.

«Итак, я позавидовал Жану, — думал он. — По правде говоря, это довольно низко! Теперь я в этом убежден, так как прежде всего у меня мелькнула мысль, что он женится на госпоже Роземильи. А между тем я вовсе не влюблен в эту благоразумную куклу, она способна только внушить отвращение к здравому смыслу и житейской мудрости. Следовательно, это не ревность, это зависть, и зависть беспредметная, в ее чистейшем виде, зависть ради зависти! Надо следить за собой!»

Дойдя до сигнальной мачты, указывающей уровень воды в порту, он чиркнул спичкой, чтобы прочесть список судов, стоявших на рейде в ожидании прилива. Тут были пакетботы из Бразилии, Ла-Платы, Чили и Японии, два датских брига, норвежская шхуна и турецкий пароход, которому Пьер так удивился, как если бы прочел «швейцарский пароход», и ему представился, словно в каком-то причудливом сне, большой корабль, где взбираются по мачтам люди в тюрбанах и шароварах.

«Какая глупость, — подумал он, — ведь турки — морской народ!»

Пройдя еще несколько шагов, он остановился, чтобы посмотреть на рейд. С правой стороны, над Сент-Адресс, на мысе Гэв, два электрических маяка, подобно близнецам-циклопам, глядели на море долгим, властным взглядом. Выйдя из двух смежных очагов света, оба параллельных луча, словно гигантские хвосты комет, спускались прямой, бесконечной, наклонной линией с высшей точки берега к самому горизонту. На обоих молах два других огня, отпрыски этих колоссов, указывали вход в Гавр; а дальше, по ту сторону Сены, виднелись еще огни, великое множество огней: они были неподвижны или мигали, вспыхивали или гасли, открывались или закрывались — точно глаза, желтые, красные, зеленые глаза порта, стерегущие темное море, покрытое судами, точно живые глаза гостеприимной земли, которые одним механическим движением век, неизменным и размеренным, казалось, говорили: «Я здесь. Я — Трувиль, я — Онфлер, я — Понт-Одмер». А маяк Этувилля, вознесясь над всеми огнями в такую высь, что издали его можно было принять за планету, указывал путь в Руан меж песчаных отмелей вокруг устья Сены.

Над глубокой, над беспредельной водой, более темной, чем небо, там и сям, словно мелкие звездочки, виднелись огоньки. Они мерцали в вечерней мгле, то близкие, то далекие, белым, зеленым или красным светом. Почти все они были неподвижны, но иные как будто перемещались; это были огни судов, стоявших на якоре или еще только идущих на якорную стоянку.

Но вот в вышине, над крышами города, взошла луна, словно и она была огромным волшебным маяком, зажженным на небосклоне, чтобы указывать путь бесчисленной флотилии настоящих звезд.

Пьер проговорил почти вслух:

— А мы-то здесь портим себе кровь из-за всякого вздора!

Вдруг близ него, в широком, черном пролете между двумя молами, скользнула длинная причудливая тень. Перегнувшись через гранитный парапет, Пьер увидел возвращавшуюся в порт рыбачью лодку; ни звука голосов, ни всплеска волн, ни шума весел не доносилось с нее; она шла неслышно, ветер с моря надувал ее высокий темный парус.

Пьер подумал: «Если жить в рыбачьей лодке, пожалуй, можно было бы найти покой!» Потом, пройдя еще несколько шагов, он заметил человека, сидевшего на конце мола.