Жан шевельнулся, почувствовав чье-то присутствие или обеспокоенный светом свечи, которую брат поднес к его лицу. Тогда Пьер на цыпочках отступил к двери и бесшумно притворил ее за собою; он вернулся к себе, но в постель уже не лег.
Медленно наступал рассвет. Часы в столовой отбивали час за часом, и бой их был полнозвучным и торжественным, как будто этот небольшой часовой механизм вобрал в себя соборный колокол. Звон поднимался по пустой лестнице, проникал сквозь двери и стены и замирал в глубине комнат, в нечутких ушах спящих. Пьер шагал взад и вперед по комнате, от кровати к окну. Что ему делать? Он был слишком потрясен, чтобы провести этот день в семье. Ему хотелось побыть одному, по крайней мере, до завтра, чтобы поразмыслить, успокоиться, найти в себе силы для той повседневной жизни, которую опять надо будет вести.
Ну что ж, он поедет в Трувиль, посмотрит на тех отдыхающих, которыми кишит пляж. Это развлечет его, изменит ход его мыслей, даст ему время свыкнуться с ужасным открытием.
Как только забрезжил рассвет, он умылся, оделся. Туман рассеялся, погода была хорошая, очень хорошая. Пароход в Трувиль отходил только в девять часов, и Пьер подумал, что ему следовало бы перед отъездом проститься с матерью.
Дождавшись часа, когда она обычно вставала, он спустился вниз и подошел к ее двери. Сердце его билось так сильно, что он остановился перевести дыхание. Его рука, вялая и дрожащая, лежала на ручке двери, но он не в силах был повернуть ее. Он постучал. Голос матери спросил:
— Кто там?
— Я, Пьер.
— Что тебе?
— Только попрощаться. Я уезжаю на весь день в Трувиль с друзьями.
— Я еще в постели.
— Ты не вставай, не надо. Я поцелую тебя вечером, когда вернусь
Он уже надеялся, что сможет уехать, не повидав ее, не коснувшись ее щеки лживым поцелуем, от которого его заранее мутило.
Но она ответила:
— Сейчас открою. Ты только подожди, пока я опять лягу.
Он услышал шаги ее босых ног по полу, потом стук отодвигаемой задвижки.
— Войди! — крикнула она.
Пьер вошел. Она сидела на постели, возле Ролана, который, в ночном колпаке, повернувшись к стене, упорно не желал просыпаться. Разбудить старика можно было, только тряся его изо всех сил за плечо. В дни рыбной ловли, в назначенный матросом Папагри час, звонком вызывали служанку, чтобы она растолкала хозяина, спящего непробудным сном.
Подходя к матери, Пьер взглянул на нее, и ему вдруг показалось, что он впервые видит ее.
Она подставила ему обе щеки, и, поцеловав ее, он сел на низенький стул.
— Ты еще с вечера решил поехать в Трувиль? — спросила она.
— Да, с вечера.
— К обеду вернешься?
— Не знаю еще. Во всяком случае, не ждите меня.
Он рассматривал ее с изумлением и с любопытством. Так эта женщина — его мать! Это лицо, которое он привык видеть с детства, как только его глаза научились различать предметы, эта улыбка, голос, такой знакомый, такой родной, показались ему внезапно новыми, совсем иными, чем были для него всегда. Он понял, что, любя мать, никогда не вглядывался в нее. Между тем это была она, все мельчайшие черты ее лица были ему знакомы, только он впервые видел их так отчетливо. Пьер изучал дорогой ему облик с таким тревожным вниманием, что он представился ему совсем иным, каким он никогда его раньше не видел.
Он встал, собираясь уйти, но, внезапно уступив непреодолимому желанию узнать правду, терзавшему его со вчерашнего дня, сказал.
— Послушай, кажется, когда-то в Париже в нашей гостиной был портрет-миниатюра Марешаля.
Мгновение она колебалась, или ему почудилось, что она колеблется, потом ответила:
— Да, был.
— Куда же делся этот портрет?
И на этот раз она могла бы, пожалуй, ответить быстрее.
— Куда делся… постой… что-то не припомню. Наверно, он у меня в секретере.
— Может быть, ты найдешь его?
— Поищу. Зачем он тебе?
— Не мне. Я подумал, что надо бы отдать портрет Жану, это ему будет приятно.
— Ты прав, это хорошая мысль. Я поищу портрет, как только встану.
И он вышел.
День был безоблачный, тихий, без малейшего ветра. На улице, казалось, всем было весело — коммерсантам, шедшим по своим делам, и чиновникам, шедшим в канцелярии, и молоденьким продавщицам, шедшим в магазин. Кое-кто даже напевал, радуясь ясному дню.
На трувильский пароход уже садились пассажиры. Пьер устроился поближе к корме, на деревянной скамейке.
«Встревожил ее мой вопрос о портрете или только удивил? — спрашивал он себя. — Потеряла она его или спрятала? Знает она, где он, или не знает? А если спрятала, то почему?»
И рассудок его, следуя все тем же путем, от заключения к заключению, пришел к такому выводу.
Этот портрет, портрет друга, портрет любовника, оставался в гостиной на виду до того самого дня, когда женщина, мать, первая, раньше всех, заметила сходство портрета с ее сыном. Наверно, она уже давно со страхом искала это сходство; и вот, обнаружив его, видя, что оно проявилось, и понимая, что не сегодня-завтра его могут заметить и другие, она однажды вечером убрала миниатюру и, не решаясь уничтожить ее, спрятала.
Пьер ясно припомнил теперь, что миниатюра исчезла давно, задолго до их отъезда из Парижа! Она исчезла, думалось ему, когда у Жана начала расти борода и он вдруг стал похож на молодого блондина, улыбающегося с портрета.
Пароход отчалил, и сотрясение палубы нарушило ход мыслей Пьера и отвлекло его внимание. Поднявшись со скамьи, он стал смотреть на море.
Маленький пароходик отошел от мола, повернул налево и, пыхтя, отдуваясь, подрагивая, направился к дальнему берегу, едва видневшемуся в утренней дымке. Там и сям маячил красный парус большой рыбачьей лодки, неподвижный над морской гладью, точно большой камень, выступающий из воды. Сена, спускаясь от Руана, походила на широкий морской рукав, разделяющий две соседние полосы суши.
На переезд до Трувильского порта ушло меньше часа. Было время купанья, и Пьер отправился на пляж.
Большим садом, полным ослепительно ярких цветов, казался этот пляж издали. На желтом песке, от мола до Черных скал, зонтики всех цветов, шляпки всех фасонов, платья всех оттенков, то сгрудившиеся перед кабинками, то вытянутые в несколько рядов у воды, то разбросанные где придется, поистине напоминали огромные букеты на необъятном лугу. Смутный близкий и далекий гул голосов, разносившийся в прозрачном воздухе, возгласы и крики купающихся детей, звонкий смех женщин — все эти сливалось в непрерывный веселый шум, который смешивался с едва ощутимым ветерком и, казалось, проникал в грудь вместе с ним.
Если бы Пьера бросили в море с палубы корабля в сотне миль от берега, он и тогда не почувствовал бы себя более затерянным, более оторванным от всех, более одиноким, более во власти своих мучительных дум, чем здесь, среди этих людей. Он почти касался их, слышал, не прислушиваясь, обрывки фраз, видел, не глядя, мужчин, любезничающих с женщинами, и женщин, улыбающихся мужчинам.
И вдруг, словно пробудившись, он отчетливо увидел их всех, и в нем поднялась ненависть к ним, потому что они казались счастливыми и довольными.
Осаждаемый горькими мыслями, он ближе подходил к отдельным группам, кружил возле них. Все эти разноцветные наряды, подобные букетам, рассыпанным на песке, все эти красивые ткани, яркие зонтики, искусственная грация талий, стянутых корсетом, все изобретательные ухищрения моды, начиная от изящных башмачков до вычурных шляпок, пленительные жесты, воркующие голоса и сияющие улыбки — словом, все это выставленное напоказ кокетство внезапно представилось ему пышным цветением женской испорченности. Все эти разряженные женщины хотели одного — понравиться, обольстить кого-нибудь, ввести в соблазн. Они украсили себя для мужчин, для всех мужчин, исключая мужа: его уже не нужно было покорять. Они украсили себя для сегодняшнего и для завтрашнего любовника, для первого встречного, который им приглянулся, которому, быть может, уже назначено здесь свидание.